И. Бродский в Армении

 

Иосиф Бродский в Армении

 

— Меня впервые принимали как поэта, — сказал Иосиф Бродский, уезжая из нашего дома в Ереване, где он гостил неделю и откуда  не хотел уезжать, но все же уехал, ибо был любящим отцом и не мог пропустить свидания со своим сыном.

Именно в Ереване он стал частью истории нашей семьи, как это происходит со всеми, кто общается с выдающейся личностью. При общении с простыми смертными люди, подобные Бродскому, становятся частью их биографии.

 

Как я познакомился с Осей

 

Я знал об Осе Бродском давно и знал его лично много лет. Однако у меня не было стремления к регулярным встречам. Биофизика, которой я занимался, отнимала все мое внимание и делала мою жизнь счастливой. Я почти не вспоминал о нем, хотя знакомство наше произошло довольно давно и на весьма курьезной почве.

В 1962-65 годах в Ленинграде все слушали с упоением песни выдающегося барда и поэта Булата Окуджавы. С этого времени барды России стали частью нашей жизни. Но вот в списках пошли по рукам записи Вигдоровой о судебном процессе над молодым поэтом Иосифом Бродским. Записи были тревожны. Они напоминали недавние времена открытого государственного разбоя.

Кто-то дал мне почитать его стихи. Я обратил внимание на грусть «Пилигримов». Но в общем ничего особенного. Продолжение акмеистов. Разве только голос не был похож на воинственные выкрики легальных фрондеров, да и вообще никакой политики. Просто в стране сгущалась атмосфера, и жертвой выбрали невинность, далекую от политики. Способный юноша, честный перед совестью и поэтическими традициями России. Однако именно в этом и была суть большевиков. Жестокость и безнравственность циников-материалистов, мыслящих идеологией концентрационных лагерей. Осю сослали, но трупный запах уже шел от коммунистов, и время работало на правду.

В декабре 1964 г. я закончил аспирантуру в Ленинграде и уехал в Ереван к семье. Но в июне 1965 г. снова вернулся в Ленинград, чтобы доработать диссертацию и защитить ее. Кто дорабатывал диссертацию, знает, какая это нудная  работа. Можно было с ума сойти от бессмысленных формальностей. Поэтому, вместо того чтобы писать диссертацию, я целыми днями лежал в постели и читал стихи поэтов двадцатого столетия — Блока, Гумилева, Цветаевой, Пастернака, Мандельштама и др., да еще и переводы Рильке, Сесара Вальехо, Элюара, Незвала – список был достаточно длинный, для того чтобы я мог вполне провалить защиту моей кандидатской диссертации.

Восторг от соприкосновения с мировой поэзией был велик. Я был потрясен так же, как некогда восхищался, читая историю науки, и как позже стану преданнейшим рабом Моцарта и сентиментальным поклонником живописи двадцатого столетия.

Незаметно для себя я стал писать стихи. Уже третий месяц я был в состоянии медитации. Я совершенно забросил работу и писал стихи. Август был серый, плаксивый и нудный. Но я был счастлив. Одинокое счастье бессребреников-мечтателей, населяющих российскую империю. Питер создан для поэзии — от Пушкина до Бродского, а может быть, и дальше.

В сентябре вернулись из Вильнюса мои друзья, муж и жена Ромунас и Эля Катилюсы. Я дал им почитать свои стихи и под давлением моего шефа стал завершать работу над диссертацией.

Однажды Ромунас позвонил мне и сказал, что Ося Бродский (их друг и постоянный посетитель Элиных обедов) прочитал мои стихи и они ему понравились.

— Ты даже не представляешь, какая это редкость, чтобы чьи-то стихи понравились Осе, он даже захотел познакомиться с тобой.

— Ты не должен был ему показывать их, — я очень расстроился. Поэтические опыты любителя не должны быть предметом внимания профессионала.

— Слушай,  Серж, не мудри. Завтра вечером Ося будет у нас. Приходи, я познакомлю вас. Да и потом, ты что, не хочешь заглянуть к нам?

Эля была еще пухлая после родов, но отдохнувшая. Ромунас был, как всегда, предупредителен и доброжелателен. Ося был в прекрасном настроении после возвращения из ссылки и забавно рассказывал, как медведь шел за ним по лесу до самой опушки, но бежать было стыдно, да и зверя можно ожесточить. Отвращение к диссертации у меня уже прошло, и я от души смеялся, слушая разные истории из жизни Иосифа в ссылке.

Когда обед был закончен, Иосиф сказал:

— Мы с Сержом[1] пойдем покурим на кухне.

Кухня была огромная. В десяти комнатах этой коммунальной квартиры жили десять семей, но время было позднее, и мы с Иосифом были одни. Курили непрерывно и говорили, используя консерваторский жаргон, принятый в наше время. В основном мы рассказывали друг другу анекдоты и хохотали. Иногда вдруг беседа переключалась на русскую литературу. И тогда Иосиф развивал мысль о значении допушкинской поэзии в развитии русской словесности. Я никогда не разделял этой его точки зрения, и, как потом будет видно, Иосифу нужна была не литературоведческая истина, а отправные точки для отрицания каких-то рамок, накладываемых прошлым. Позже я подумал, что он в то время подсознательно готовился к реформе русского стихосложения и, чтобы не выглядеть одиноким, восторгался Державиным.

Может быть, Иосиф стал Овидием русской поэзии? Так же как и Овидий, он был изгнан из своей страны и больше никогда в нее не вернулся.

Мы шли с ним по ночному Питеру вдоль набережной, от Литейного в сторону Васильевского Острова. Он говорил непрерывно, а я слушал. Он ни разу не упомянул моих стихов, хотя изъявил желание познакомиться со мной после их прочтения. Это было первый раз, когда я обратил внимание на его деликатность. Курьезность повода для нашего знакомства была очевидна. Поэт божьей милостью захотел познакомиться с биофизиком, который пишет стихи. После этого вечера я не писал стихов 40 лет и только недавно разразился двумя книгами сонетов[2].

 

 

Пилигрим в Ереване

 

В двадцатых числах апреля 1972 года, где-то после шести вечера, у нас дома зазвонил телефон. Я уже вернулся с работы и взял трубку.

— Привет, Серж, говорит Иосиф, — я не сразу врубился. Тогда он добавил, — Бродский.

— Где ты?

— В Норке[3], в туристической гостинице. Я приехал в командировку, и Ромас сказал, чтобы я позвонил тебе. Если будет желание, можем свидеться.

Моя реакция была мгновенной.

— Ничего не плати за гостиницу. Сейчас я приеду и заберу тебя к нам. Ты будешь жить у нас.

— Пожалуйста, не беспокойся. И потом, Ромас сказал, что ты работаешь в закрытом институте.

И опять эта деликатность, нежелание нечаянно навредить кому-либо своей одиозной фигурой.

Поздно вечером мы приехали к нам, и я познакомил его со своей семьей – женой Нелли и детьми, Сережей и Зарой. Ему был выделен мой кабинет, из которого видны были цветущие деревья в саду и был выход на большой дворовый балкон, где он мог покурить. Мы жили в городке физиков рядом с электронным кольцевым ускорителем. Городок так и назывался ЭКУ. Условия жизни были много лучше, чем у жителей города, и в этом целиком была заслуга директора института академика Артемия Исааковича Алиханяна.

Сидя в гостиной, пока Нелли накрывала на стол к ужину, Иосиф вдруг прервал беседу и прошел в кабинет, а потом появился с домашниками в руках. Снимая туфли и одевая домашние тапочки, он комментировал:

— Серж, я вижу, что ты еще в туфлях. Это неправильно. Отдых начинается с домашних тапочек. Пока ты не переоделся, ты не почувствуешь домашнего уюта.

Мы с Нелли рассмеялись и согласились с его наставлениями, похожими на наставления старенького дедули. У него в запасе было довольно много подобного рода замечаний.

За ужином Иосиф не мог скрыть своего экзальтированного состояния и подробно рассказывал о своей жизни, о своих отношениях с бывшей женой, о родителях, о сыне, о своих визитах к Катилюсам, упоминал своих друзей-поэтов, имена которых мне были незнакомы, и Ахматову. Нам это и было нужно — молчать и слушать его рассказы.

Нелли отлучилась, чтобы уложить детей и решить ряд проблем на завтра, а мы с Иосифом вышли покурить.

Позже мы приглушили свет в кабинете и расселись втроем на диване и в креслах. Я попросил Иосифа почитать свои стихи.

— Я начну с недавних стихов, а потом посмотрим, – видимо, он еще жил этими стихами, они были ему ближе по времени и поэтому дороже.

Кажется, он начал со «Сретенье» и подряд, почти не останавливаясь, прочитал несколько стихотворений из мартовского цикла. Я слушал чтение многих поэтов в записи и с эстрады, но все это не шло ни в какое сравнение с тем, как Бродский читал свои стихи в ту ночь. Это было волшебство.

Когда он сделал передышку, мы одновременно воскликнули:

— Иосиф, ты гений!

Он тут же отреагировал:

— Да за кого же вы меня держали?

— За «Пилигримов».

Он вскочил со стула, на который пересел перед чтением стихов, и с криком «Идиоты!» забегал по комнате, а мы стали хохотать, и он присоединился к нам.

Мы покурили, допивая остатки кофе. Потом он продолжил чтение стихов. Дело шло к утру, но его уже было не остановить; иногда мы просили его что-то повторить, завороженные этой волшебной музыкой, и он разгорячился и стал часто спрашивать: «Ну как?», и в ответ слышал только одно слово — «волшебство». К утру он стал читать стихи, в которых были понатыканы слова и выражения то ли из идиша, то ли из немецкого. Тогда я хорошо знал немецкий язык, и, несмотря на логичность вставок, стихи мне показались очень серыми и надуманными. Мы перестали восхищаться и комментировать услышанное.

— Я вижу, что вам не нравятся эти стихи.

— Понимаешь, Иосиф, экспериментальные стихи и поиски нужны, это путь к новому, но в них нет эстетического совершенства, которое ты демонстрировал всю ночь.

— Вы не понимаете этих стихов, — он нахмурился.

— Ну вспомни эксперименты Гийома Аполлинера. Сомнительно, чтобы кто-то восхищался сейчас этими стихами, где он развивал очередную графическую идею. Стихи, которые не воспринимаются на слух, вряд ли выживут, но они являются экспериментальной базой для поэта, — я говорил, как на лекции. Поздно сообразил, что не мне судить о поэзии, особенно перед этой уникальной личностью, которая сотворила эту волшебную ночь поэзии.

— Иосиф, Вы волшебник. Ничего подобного я себе не могла представить. – Нелли была права. Он счастливо улыбнулся и присел, видимо впервые за этот день почувствовав усталость.

Мы разошлись, чтобы поспать пару часов, ведь утром нам надо было идти на работу, а Нелли еще должна была собрать детей в детсад и в школу. Я проинструктировал Иосифа, как добраться до моей лаборатории, так как утром должен был к девяти быть там. Потом Нелли удивленно мне рассказывала, как Бродский, которого судили за тунеядство, встал утром рано, чтобы не отставать от хозяев дома, хотя мог поспать и поваляться в постели, ведь он только прилетел и провел бессонную трудовую ночь, читая свои замечательные стихи. Клевета основана на приписывании человеку своих собственных мерзких качеств. В этом советские власти преуспели. Тунеядцы обозвали трудягу тунеядцем. И еще о другом.

Тогда он не был преуспевающим русским американцем, а наоборот, нуждался в поддержке. Он был одет вальяжно, во все импортное, но это была его единственная одежда, да и настроение и вид у него были усталого человека, обремененного заботами, стоило ему остаться наедине со своими думами. Он нуждался в отдыхе и семейном уюте.

Pages: 1 2 3 4